Тут он обнял Анфису одной рукой — другая удерживала костыль, — и рука эта, твердая, железная, так и стиснула ее обручем. Обвела, обхватила, и не податься. А главное, как все просто: мне весело, тебе весело, ему весело. Молодой месяц в окошке над левым раненым плечом стал поворачиваться, заваливаться и упал в преисподнюю.
Так и вышла у них любовь. Встречались они в процедурной, по вечерам крадучись, горячо и коротко, и тут только Анфиса узнала, что такое любовь. Раньше она думала, что любит Федора, — куда там! Никакого сравнения. Вот с Григорием это была любовь, все было новое, особое, весь свет менялся, и месяц в окошке не месяц, а белый цветок, И облака вокруг него ангелами. И, туда же, стук костылей как музыка, и дыханье частое в темноте — ну ни у кого такого не было! В процедурной пахло дегтем от мази Вишневского, этот запах стал Анфисе как коту валерьянка.
От любви она изменилась, похорошела, глаза обвело черным, и дикое что-то появилось в лице. Девчонки замечали, хихикали — ей хоть бы что. Даже бомбежек перестала бояться.
А потом Григорию сняли гипс, и пришло ему время уезжать, возвращаться к себе в часть. Анфису как по голове ударило, когда она узнала, что будет разлука. Прямо затрясло:
— Я без тебя не могу. Я без тебя умру.
— Небось не умрешь. Не ты первая, не ты последняя. Не горюй, Фиса-Фисочка, держи хвост пистолетом!
— Я ж люблю тебя, Гриша!
— Подумаешь, делов. Я, например, тоже тебя люблю, и что? Эх, бабы! Целоваться с вами сладко, расставаться — хуже нет. Это я такой стих сочинил.
И уехал. И адреса не оставил. И писать даже не обещал, и ничего у нее не осталось, даже фотокарточки.
Что тут поделаешь? Стала жить, работать, как раньше, только без души — душа каменная. Жизнь была какая-то ненастоящая, вроде сна. А сны-то как раз были настоящие, во снах приходил Григорий, стучал костылями, хотел ее целовать, но тут как раз сон кончался, она просыпалась и плакала. Один раз он пришел черный и сказал ей: "Фиса, меня убило". Она вскрикнула диким голосом, так, что с соседних коек девчата посыпались, кинулись к ней, а она только тряслась и кусала стакан с валерьянкой. Целый день она плакала, работала и плакала, конечно, в ущерб работе, так что врач даже на нее цыкнул А ночью опять пришел Григорий — веселый, на костылях и совсем живой. "Врал я, — говорит, — что меня убило". Тут им удалось-таки поцеловаться, и целовались до безумия, пока все не кончилось.
Так и жила, между снами. Много времени прошло, месяца три.
Однажды ночью ушел от нее Григорий, оставив ее, как всегда, с бьющимся сердцем, с мокрыми глазами. Лежала, думала и вдруг почувствовала, что где-то глубоко в животе у нее забился живчик. Похоже, как, бывает, щеку дергает: так-так! Она и внимания не обратила, мало ли что бывает на нервной почве.
Другой раз живчик забился уже не ночью, а днем. Шла с бинтами, а он как запрыгает! Тут Анфиса поняла и похолодела. Не может быть! А живчик свое: так-так. Подтверждает. Прошла в процедурную, лица на ней нет, девчат перепугала. Ну и дела! Не может быть, она же неплодная.
Прошла неделя, и сомнений уже не оставалось: живчик был тут, живой, прыгал и стукал, радовался и набирался сил. Он-то радуется, а ей смерть. Пока, слава богу, не видно, а узнают — куда деваться?
А вскоре уже и заметно стало. Мылись с девчатами в бане, а санитарка Клава как скажет: "Тетя Фиса, да вы в положении!" Анфиса только голову опустила, чего уж тут говорить.
Клавка, конечно, раззвонила по всему госпиталю. Стали люди на Анфису поглядывать да посмеиваться, а она погибать. Думала, не выдержит позора, даже приготовила таблетки, чтобы отравиться. Но оказалось все не так страшно. Люди посмеивались, но не очень, без издевательства. Дело обычное: в тыл отправят, только и всего. Главный хирург, правда, очень сердился: время горячее, а Анфиса у него лучшая сестра. "Вы у меня правую руку отрубили, поймите вы, глупая женщина!" Но потом и он присмирел, простил ее вину. А другие — те вообще не сердились, даже сочувствовали. Та же Клавка-брехунья норовила за нее тяжелую работу сделать. И раненых поднимать ей не давали, если кто крупный. Добрые все же люди. Про Федора-мужа никто и не помянул, да и про Григория мало говорили: поболтали и кончили, и выходило так, будто она, Анфиса, сама по себе в положении сделалась, и что теперь поделаешь — носи, рожай. Так что таблетки она выбросила.
Когда уже порядочно вырос живот и все к ее положению привыкли, Анфису вызвал к себе замполит Василий Сергеевич. Строгий мужчина. Пришла бледная — вот оно, начинается. Сейчас скажет: "Как же так, Громова, от живого мужа… Он кровь проливает, а ты…" Но ничего такого замполит не сказал.
— Так, Громова, вот, значит, какое дело… Кто же тебя, а?
Анфиса молчала, а он свое:
— Ты не стесняйся, Громова, скажи кто. Может, аттестат тебе выправим. Ты женщина солидная, не станешь с кем попало… Ну, говори, кто?
Так и не сказала.
— Не хочешь — не говори. Тебе же добра желают, истукан ты в юбке. Придетея тебя домой отправлять. Ты откуда?
— Из Москвы.
— Из столицы мирового пролетариата? Ну что ж, поезжай, пополняй ряды жителей столицы.
Анфиса заплакала.
— Дура, это я шутя. Шуток не понимаешь. Эх, бабы, жидкое вы племя, хоть и геройское. Адрес давай.
Записал Анфисин адрес в книжечку.
— Ну что ж. Всего тебе хорошего. Рожай на здоровье. Только смотри, чтобы сына. Вон сколько нашего брата перебило.
Анфиса улыбнулась, зареванная, неуклюжими губами и пообещала, что родит сына. Она знала, что сына, и имя ему выбрала красивое — Вадим.