В прихожей полутемно: может, и не заметит Капа? Заметила… Она да не заметит! Шустрые черные глазки сразу нашарили, куда впиться — в живот, на котором грубо топорщилась шинель, не сходясь на пуговицы. Увидела и просияла, будто маслом ее смазали:
— С подарочком! Проздравляем-кланяемся!
Анфиса молчала.
— С Федором, что ли, судьба свела?
Анфиса помотала головой: нет.
— Так-так. Ветром, значит, надуло. Бывает…
— Ты меня, Капа, не спрашивай ни про чего. Нет моих сил. Устала, измокла, как пес. Сидор тянет, а плечо-то раненое.
Капа плечом не заинтересовалась, а живо спросила:
— В сидоре чего?
— Так, кой-чего. Концентраты, табак, тушенка "второй фронт"…
— "Второго фронту" баночку дашь?
— Две дам, только разберусь. А ключ от комнаты моей, у тебя он?
— А как же! У меня.
У Анфисы отлегло от сердца. Значит, не отдали комнату.
— А я смотрю, читаю на двери: Флерова О. И. Думаю, отдали мою комнату. Сердце так и екнуло.
— Боже сохрани, я разве отдам?
— А что за Флерова такая?
— Бог ее знает. Вдова. Прислали вместо Макошиных. Психованная, вроде интеллигентки. Радиоточку завела, слушает. А что по той точке дают? Быр да быр. Добро бы только хор Пятницкого завела или частушки — это еще терпимо, а она вой замогильный слушает, скрипка не скрипка, гармонь не гармонь, тьфу. Панька Зыкова обижается за точку, а я ничего. Мне что? Пускай слушает. По мне все хороши, все люди.
— Ключ, значит, у тебя? Мне бы его…
— Будь покойна. И ключ, и комната, и вещи. Я одной пуговицы не взяла. Я не бандитка какая-нибудь, я бога помню. Вы-то, нынешние, бога забыли. Вот он вас и наказывает — войну наслал. У Елоховской новый батюшка так и говорит: "Воздастся вам по делам вашим…"
— Мне бы ключ, Капа. Устала я.
— Постой-погоди, не бойся-сомневайся, все отдам, ни синь пороху не пропало, все на месте, и платья висят и пальто-коверкот. Тоська-дворница все молотила: "Продай да продай. Фиску, грит, давно убило, и косточки дождем моет, а ты над ее добром как кощей над смертью". "Нет, грю, не продам, вернется Фиска". Ан по-моему и вышло. Несу, несу.
Капа принесла ключ. Отворили дверь, запахло мышами. Комната сразу как ушибла Анфису: грязь, пылища, обои отстали… Федоровы воскресные брюки, чистая шерсть, на стене висят, наверно, моль поела… На кровати — раскиданные подушки в грязных наволочках…
— Жил тут кто без меня?
— А кому жить? Никто не жил. Тебе Панька Зыкова будет хлопать, будто я за деньги ночевать пускала. Ты ей не верь, врет она, как змей. Язык у нее длинный, в ногах путается. Всего два раза только и пустила, да и то не за деньги, а по любезности. Такая хорошенькая парочка, как два голубка. Я и пустила. А денег мне от них не надо, разве что из продуктов принесут, возьму, чтобы не обижать. А твое все цело, проверяй.
— Брюки-то Федора он носил? На стенке висят, я в шкафу оставила, в нафталине.
— Про брюки ничего не знаю. Такая хорошенькая парочка. Нужны ему твои брюки, как попу мячик. Одет изящно: галстучек модный, курточка-трофей… А у нее-то по плечам кудри, кудри…
Анфиса не слушала — смотрела на цветы. Были у нее цветы, были… Во всем доме не было лучше. Теперь засохли. К горшках одни сухие будылья. И так стало ей жалко ты, ну жальче всего…
— Обещалась поливать, Капа…
— И верно, не поливала, все некогда. Мой грех. Крутишься-крутишься, из очереди в очередь, да сготовить хоть никакое, да постирать — вот и день прошел. А ночью у меня работа. А ты цветка не жалей, человека надо жалеть, а не цветка.
— Да я ничего.
— Какое ничего, вижу — жалеешь.
— Не жалею я, просто устала.
— Ну отдыхай, Христос с тобою.
Ушла. Анфиса стянула с себя мокрую, жесткую шинель (кажется, поставь ее так и будет стоять), взялась за кирзовые сапоги, сорок третий размер. Пока их стаскивала, так задохлась, будто дистанцию пробежала. Размотала портянки, присела передохнуть. Большие босые ступни с искривленными пальцами поставила па пол, слегка развела колени и уложила на них попривольнее большой, неудобный в носке живот. В животе загулял-завозился ребенок, выставив вбок что-то острое, не понять — локоть или коленку. Даже из-под гимнастерки было видно, как он угловато выпятился. Анфиса заулыбалась, как всегда, когда сын ее — она знала, что у нее непременно сын будет, резвился очень уж прытко. Его молчаливая, подвижная, никому не подвластная жизнь ее умиляла: "Наружу просится, деточка моя милая". Ребенок побрыкался-побрыкался, спрятал угловатое внутрь и затих Анфиса тоже утихла. В дверь постучали — опять Капа.
— Я грю: Фиса, ты мне за хранение кофту зеленую отдай. Тебе ни к чему, а мне в церкву ходить. Я ночи не спала, имение твое сторожила.
— Ладно, отдам.
— Я только по справедливости, мне чужого не надо. Ведро твое в кухне стоит — я в нем и не мою. А Панька Зыкова моет. "Ведро, грит, теперь коммунальное, поскольку владелицу убило". Стыда нет. Разуется, голяшки наружу, зад кверху и моет. В чужом-то ведре…
— Мне не жалко, пускай моет.
— Мужика к себе поселила демобилизованного, для грешной плоти. Живет непрописанный. Утром моется-моется, всю раковину захаркал. В сортире с папироской заседает…
— Мне-то что, пускай заседает.
— Тебе все пускай да пускай. Вот и допускалась.
— Капа…
— Молчу-молчу. Я всегда молчу, никого не обижаю. Со мной по-хорошему и я по-хорошему. Я помочь хочу, вразумить. Вот сидишь босая, а пол холодный. Долго ли женское воспаление схватить? Обуйся толком, тогда и сиди. Чайку тебе поставить?
— Спасибо, Капа, я сама.